ства, возился онъ со всякими комерческими начинаніями, очень много зарабатывалъ и еще больше проживалъ, былъ человѣкъ кипучей энергіи, часто ненужной и безплодной, но въ общемъ, талантливый и наблюдательный, умѣлъ красиво пользоваться жизнью, умѣлъ дышать ея ароматомъ. По какому-то дѣлу онъ пріѣхалъ всего на нѣсколько дней изъ Москвы, гдѣ постоянно жилъ, и этотъ вечеръ—наканунѣ новаго года— проводилъ у своей хорошей давнишней пріятельницы—Евгеніи Львовны Костровой. Только въ прошломъ году написалъ онъ для нея свою послѣднюю пьесу, но роль у Костровой не вышла, и вообще пьеса показалась безкрасочной, скучной, п успѣха у публики не имѣла.
Кострова была женщина «за тридцать лѣтъ», очень еще привлекательная, немного располнѣвшая, съ медленными , точно усталыми движеніями, съ глазами очень задумчивыми, тоже какъ-будто подернутыми какою-то жизненной усталостью. Но это даже, пожалуй, шло къ ея типу, лѣнивомечтательному, округлому и женственному въ очертаніяхъ. Выло у нея, очевидно, какое-то прошлое съ этимъ Громовымъ, но теперь уже давно между ними прочно установились хорошія пріятельскія отношенія, тѣмъ болѣе, что ни для кого уже не составляла тайны ея связь, по страстной взаимной любви, съ молодымъ блестящимъ полковникомъ Займищевымъ.
Громовъ, какъ и всегда въ дни своихъ пріѣздовъ изъ Москвы, побывалъ у иея за кулисами во время спектакля. Онъ собирался выѣхать въ ночь тридцать перваго обратно въ Москву, но она уговорила его остаться встрѣтить новый годъ вмѣстѣ, въ ея уютной, маленькой квартиркѣ: не будетъ никого, кромѣ милѣйшаго доктора Кормчева, этого неизмѣннаго закулиснаго завсегдатая; она чувствовала себя такой одинокой,—вѣдь Николай Займищевъ на войнѣ съ самой осени и пріѣзжалъ всего одинъ разъ,— ей хочется провести этотъ вечеръ, который она всегда такъ любила, съ двумя дѣйствительно ей близкими, дѣйствительно преданными друзьями; только съ ними она вполнѣ откровенна, съ ними только не чувствуетъ себя актрисой, даже больше—не чувствуетъ себя женщиной.
— Вы знаете, я такъ устала, такъ изнервничалась за эту осень,—жаловалась она имъ,—что, право, только объ одномъ и мечтаю: лечь бы гдѣ
нибудь подъ солнцемъ, и такъ и лежать безконечно, безъ необходимости подняться... лежать, ни о чемъ не думать, совсѣмъ потерять эту способность—способность мыслить и чувствовать...
— О такомъ примитивномъ счастьи теперь мечтаютъ очень многіе,—откликнулся съ обычнымъ своимъ спокойствіемъ маленькій докторъ:— война чрезвычайно понизила уровень человѣческихъ требованій.
— И это счастье тѣмъ не менѣе не доступно, — груднымъ задушевнымъ тономъ продолжала Кострова:—пѣтъ такого человѣка, который могъ бы сейчасъ скрыться отъ жизни... Такого нѣтъ эгоизма, который могъ бы это выдержать... Теперь все отброшено и забыто, — все что, было въ мірѣ радостнаго и прекраснаго... О! проклятый, проклятый Вильгельмъ!..
— Меня только удивляетъ,—сказалъ докторъ: даже больше того, меня оскорбляетъ, что за этимъ дѣйствительно проклятымъ кайзеромъ такъ легко и просто, даже въ сущности такъ охотно, пошли обыкновенные мирные нѣмцы. Меня оскорбляетъ, что необузданная воля одного безумнаго тщеславца могла залить кровью всю Европу, ту самую Европу, цивилизаціей которой мы такъ гордились ... Не знаю, какъ вы,—обратился онъ къ Громову,—но я лично за послѣдніе годы пересталъ вѣрить въ возможность общеевропейской войны. Мнѣ казалось, что понятіе самоцѣльной человѣческой личности уже достаточно окрѣпло въ сознаніи большинства, что просто не найдется въ центральной Европѣ достаточнаго количества людей, которые пойдутъ разорять культуру сосѣдей. Вѣдь эта культура—достояніе всего человѣчества, вѣдь современная же Германія вносила такіе солидные вклады въ нашу общую науку, вѣдь это она такъ взлелѣяла и разработала соціализмъ. Я думалъ, что, если и возникнетъ по какому-нибудь поводу европейская война, то она не въ состояніи будетъ развиться,—люди будутъ съ первыхъ же шаговъ такъ расшаркиваться другъ передъ другомъ, такъ стѣснять каждое свое движеніе заповѣдями международнаго права и всевозможныхъ гуманныхъ декларацій, что для военныхъ дѣйствій рѣшительно не останется свободнаго мѣста. Будутъ бояться дать артиллерійскій выстрѣлъ, чтобы не повредить какого-нибудь желѣзнодорояшаго моста или историческаго памятника... вотъ, что я думалъ. А
между тѣмъ меня никто никогда еще не упрекалъ въ недостаткѣ скептицизма,—матерьялистъ по взглядамъ и по профессіи, я, кажется, только въ одно это и вѣрилъ, вѣрилъ въ то, что существуетъ соціальный прогрессъ, что люди идутъ впередъ, а не назадъ... Я смѣялся, когда мнѣ говорили: Вильгельмъ хочетъ, Вильгельмъ думаетъ... Этого мало, что хочетъ господинъ Вильгельмъ,—надо, чтобы захотѣли тоже и герръ Бебель, И герръ Либкнехтъ, и добрѣйшій колбасникъ Шмидтъ, и толстый аптекарь Шульцъ! Это въ Гомеровскія времена изъ-за похищенной прекрасной Елены собирались вдругъ всѣ сосѣдніе цари и приводили каждый по сорока судовъ чернобокихъ и по двадцать тысячъ вопновъ въ тяжелыхъ доспѣхахъ... Ну, да вѣдь съ тѣхъ поръ-то кое надъ чѣмъ подумали, сознанія какія-нибудь опредѣлились-то... и вдругъ... трахъ-тарарахъ! Споръ съ Россіей изъ-за Сербіи, а всѣ эти колбасники и аптекари нѣмецкіе и всѣ ихъ сыновья, какъ одинъ человѣкъ, поперли совсѣмъ въ другую сторону, въ культурнѣйшую маленькую Бельгію, и давай тамъ жечь, разорять, ломать, что попало! Да и откуда взялась-то сразу такая ненависть къ бельгійцамъ?!.
Голосъ доктора становился все рѣзче и крикливѣе, онъ терялъ окончательно свое обычное хладнокровіе.
— Нѣтъ, знаете,—меня эта война прямо, какъ по головѣ обухомъ, я такъ и чувствую, что мозги всѣ вышибло: думать нечѣмъ. Какого чорта можно что теперь предсказать, когда все вверхъ дномъ стало, логику на изнанку вывернуло: и годъ можетъ пройти, и два года, и тридцать лѣтъ можетъ быть воевать будемъ... все обратимъ въ пепелъ... Вполнѣ присоединяюсь къ вамъ, Евгенія Львовна: болѣе подавленнаго настроенія, я подъ новый годъ еще никогда не испытывалъ... И людей презираю съ ихъ выдуманнымъ прогрессомъ, и жаль мнѣ ихъ—этихъ страдающихъ и обездоленныхъ.
Докторъ нервно передернулъ плечами.
— Я только на дняхъ получила письмо отъ Николая,—заговорила Кострова, словно воспользовавшись минутной паузой, чтобы вслухъ передать свои мысли:—онъ тоже пишетъ, что война можетъ протянуться еще очень долго. Мы, сидя здѣсь, ждемъ какихъ-нибудь извѣстій оттуда, думаемъ, что имъ что-такое виднѣе, а они совершенно также ровно ни
Кострова была женщина «за тридцать лѣтъ», очень еще привлекательная, немного располнѣвшая, съ медленными , точно усталыми движеніями, съ глазами очень задумчивыми, тоже какъ-будто подернутыми какою-то жизненной усталостью. Но это даже, пожалуй, шло къ ея типу, лѣнивомечтательному, округлому и женственному въ очертаніяхъ. Выло у нея, очевидно, какое-то прошлое съ этимъ Громовымъ, но теперь уже давно между ними прочно установились хорошія пріятельскія отношенія, тѣмъ болѣе, что ни для кого уже не составляла тайны ея связь, по страстной взаимной любви, съ молодымъ блестящимъ полковникомъ Займищевымъ.
Громовъ, какъ и всегда въ дни своихъ пріѣздовъ изъ Москвы, побывалъ у иея за кулисами во время спектакля. Онъ собирался выѣхать въ ночь тридцать перваго обратно въ Москву, но она уговорила его остаться встрѣтить новый годъ вмѣстѣ, въ ея уютной, маленькой квартиркѣ: не будетъ никого, кромѣ милѣйшаго доктора Кормчева, этого неизмѣннаго закулиснаго завсегдатая; она чувствовала себя такой одинокой,—вѣдь Николай Займищевъ на войнѣ съ самой осени и пріѣзжалъ всего одинъ разъ,— ей хочется провести этотъ вечеръ, который она всегда такъ любила, съ двумя дѣйствительно ей близкими, дѣйствительно преданными друзьями; только съ ними она вполнѣ откровенна, съ ними только не чувствуетъ себя актрисой, даже больше—не чувствуетъ себя женщиной.
— Вы знаете, я такъ устала, такъ изнервничалась за эту осень,—жаловалась она имъ,—что, право, только объ одномъ и мечтаю: лечь бы гдѣ
нибудь подъ солнцемъ, и такъ и лежать безконечно, безъ необходимости подняться... лежать, ни о чемъ не думать, совсѣмъ потерять эту способность—способность мыслить и чувствовать...
— О такомъ примитивномъ счастьи теперь мечтаютъ очень многіе,—откликнулся съ обычнымъ своимъ спокойствіемъ маленькій докторъ:— война чрезвычайно понизила уровень человѣческихъ требованій.
— И это счастье тѣмъ не менѣе не доступно, — груднымъ задушевнымъ тономъ продолжала Кострова:—пѣтъ такого человѣка, который могъ бы сейчасъ скрыться отъ жизни... Такого нѣтъ эгоизма, который могъ бы это выдержать... Теперь все отброшено и забыто, — все что, было въ мірѣ радостнаго и прекраснаго... О! проклятый, проклятый Вильгельмъ!..
— Меня только удивляетъ,—сказалъ докторъ: даже больше того, меня оскорбляетъ, что за этимъ дѣйствительно проклятымъ кайзеромъ такъ легко и просто, даже въ сущности такъ охотно, пошли обыкновенные мирные нѣмцы. Меня оскорбляетъ, что необузданная воля одного безумнаго тщеславца могла залить кровью всю Европу, ту самую Европу, цивилизаціей которой мы такъ гордились ... Не знаю, какъ вы,—обратился онъ къ Громову,—но я лично за послѣдніе годы пересталъ вѣрить въ возможность общеевропейской войны. Мнѣ казалось, что понятіе самоцѣльной человѣческой личности уже достаточно окрѣпло въ сознаніи большинства, что просто не найдется въ центральной Европѣ достаточнаго количества людей, которые пойдутъ разорять культуру сосѣдей. Вѣдь эта культура—достояніе всего человѣчества, вѣдь современная же Германія вносила такіе солидные вклады въ нашу общую науку, вѣдь это она такъ взлелѣяла и разработала соціализмъ. Я думалъ, что, если и возникнетъ по какому-нибудь поводу европейская война, то она не въ состояніи будетъ развиться,—люди будутъ съ первыхъ же шаговъ такъ расшаркиваться другъ передъ другомъ, такъ стѣснять каждое свое движеніе заповѣдями международнаго права и всевозможныхъ гуманныхъ декларацій, что для военныхъ дѣйствій рѣшительно не останется свободнаго мѣста. Будутъ бояться дать артиллерійскій выстрѣлъ, чтобы не повредить какого-нибудь желѣзнодорояшаго моста или историческаго памятника... вотъ, что я думалъ. А
между тѣмъ меня никто никогда еще не упрекалъ въ недостаткѣ скептицизма,—матерьялистъ по взглядамъ и по профессіи, я, кажется, только въ одно это и вѣрилъ, вѣрилъ въ то, что существуетъ соціальный прогрессъ, что люди идутъ впередъ, а не назадъ... Я смѣялся, когда мнѣ говорили: Вильгельмъ хочетъ, Вильгельмъ думаетъ... Этого мало, что хочетъ господинъ Вильгельмъ,—надо, чтобы захотѣли тоже и герръ Бебель, И герръ Либкнехтъ, и добрѣйшій колбасникъ Шмидтъ, и толстый аптекарь Шульцъ! Это въ Гомеровскія времена изъ-за похищенной прекрасной Елены собирались вдругъ всѣ сосѣдніе цари и приводили каждый по сорока судовъ чернобокихъ и по двадцать тысячъ вопновъ въ тяжелыхъ доспѣхахъ... Ну, да вѣдь съ тѣхъ поръ-то кое надъ чѣмъ подумали, сознанія какія-нибудь опредѣлились-то... и вдругъ... трахъ-тарарахъ! Споръ съ Россіей изъ-за Сербіи, а всѣ эти колбасники и аптекари нѣмецкіе и всѣ ихъ сыновья, какъ одинъ человѣкъ, поперли совсѣмъ въ другую сторону, въ культурнѣйшую маленькую Бельгію, и давай тамъ жечь, разорять, ломать, что попало! Да и откуда взялась-то сразу такая ненависть къ бельгійцамъ?!.
Голосъ доктора становился все рѣзче и крикливѣе, онъ терялъ окончательно свое обычное хладнокровіе.
— Нѣтъ, знаете,—меня эта война прямо, какъ по головѣ обухомъ, я такъ и чувствую, что мозги всѣ вышибло: думать нечѣмъ. Какого чорта можно что теперь предсказать, когда все вверхъ дномъ стало, логику на изнанку вывернуло: и годъ можетъ пройти, и два года, и тридцать лѣтъ можетъ быть воевать будемъ... все обратимъ въ пепелъ... Вполнѣ присоединяюсь къ вамъ, Евгенія Львовна: болѣе подавленнаго настроенія, я подъ новый годъ еще никогда не испытывалъ... И людей презираю съ ихъ выдуманнымъ прогрессомъ, и жаль мнѣ ихъ—этихъ страдающихъ и обездоленныхъ.
Докторъ нервно передернулъ плечами.
— Я только на дняхъ получила письмо отъ Николая,—заговорила Кострова, словно воспользовавшись минутной паузой, чтобы вслухъ передать свои мысли:—онъ тоже пишетъ, что война можетъ протянуться еще очень долго. Мы, сидя здѣсь, ждемъ какихъ-нибудь извѣстій оттуда, думаемъ, что имъ что-такое виднѣе, а они совершенно также ровно ни