скую сущность на всех, кто носит имя христианина, и игнорировать всегда классовые различия.
Именно поэтому Каутский зачеркивает в образе страждущего Христа черты исповедника и мученика и из прежнего революционера превращает его в юродивого. Само собой разумеется, что Каутскому приходится насиловать также и экономические отношения, чтобы приспособить их к его воззрению на христианскую идеологию. Это сказывается уже тогда, когда Каутский приписывает христианам «презрение к труду». Как раз в области экономики, там, где от Каутского можно было ждать лучшего, его легче всего опровергнуть. В конце концов Каутский оказывается вынужденным по примеру богословов поставить на голову всю историю раннего христианства. Почему? Да потому, что он подобно авторам нового завета, приписывает христианству идеальное происхождение, хотя рисует они это происхождение каждый на свой манер. Тогда как у Каутского исторический Иисус представляется добрым революционером, он по христианским воззрениям представляется героем божественно-пацифистского характера.
Каутский не улавливает тенденции поповской историографии, как. показывает его концепция происхождения христианства, построенная им гипотеза существования исторического Иисуса. Он не понял, что идеальный образ богочеловека является олицетворением тенденций позднейших веков, которое отнесено к более раннему времени, что этот образ обязан своим происхождением определенным интересам клира, его стремлению подкрепить свои претензии ссылкой на самого основоположника христианства. Конечно, евангельский идеал христа имеет в себе революционные черты, как правильно заметил Каутский. Но разве по одному этому Иисус необходимо должен был существовать, как историческая личность, как революционер и основатель первой христианской общины? Чье существование несомненно, так это существование церкви и ее живых интересов, которым обязаны происхождением евангельские сообщения о первых шагах христианства. Несмотря на все оговорки, Каутский использовывает евангелия, как исторический источник, строя на нем гипотезу историчности Иисуса, которого он превращает в исходный пункт для изложения истории раннего христианства, делая, естественно, и далее ряд уступок богословским воззрениям.
В связи с этим становится понятно, почему Каутский превратно толкует упомянутые выше высказывания отцов IV века. Церковные иерархи не могли, разумеется, в IV веке, после завоевания государственной власти, всерьез думать о защите пролетарских интересов, когда они угрожали богатым революцией и коммунизмом. Они стремились только к тому, чтобы все частные имущества перевести во владение церкви. Этот церковный коммунизм вовсе, однако, не является коммунизмом. То, что церковь называла коммунизмом, было всего только переходом собственности из рук одной эксплоататорской группы в руки другой. Это не было не только производственным коммунизмом, но и потребительным, как это думает Каутский. Миряне могли думать что—угодно и мечтать о чем—угодно, но «распределение» между клиром, предусмотрительно причислявшим себя к «нищим», и подлинно нуждавшимися мирянами, носило отнюдь не равномерный, отнюдь не коммунистический характер. Вся последующая эпоха, характеризующаяся бесконечным ростом церковных богатств, с одной стороны, и потрясающим обнищанием паствы, с другой, говорит нам об этом совершенно недвусмысленно. Римского папу никто не вздумает причислить к одному классу с католическим рабочим. Для какого-нибудь иного коммунизма, кроме деле